«Как
для древних
греков
«Одиссея» и
«Илиада», так
для нас –
дуэль и
смерть
Пушкина.
Случай, когда
поэт своей
жизнью и
смертью
написал ещё
одно
гениальное
произведение.
Пушкин напророчил,
написал
сценарий
своей жизни,
своей смерти
и своего
бессмертия». Константин
Кедров.
Пять
шагов до бессмертия.
Самая
позорная
русская привычка:
уничтожать
поэтов.
«Свободная
Пресса», 2010 г.
Алексей
Политковский. 10 февраля
после дуэли с
Дантесом
умер Пушкин.
Они
стрелялись
на двадцати
шагах. Это
значит:
десять шагов
между двумя
брошенными на
снег
шинелями, и
еще на пять
шагов каждый отходит
от шинели.
Сближаясь, Пушкин
прошёл эти
пять шагов, а
Дантес прошёл
четыре.
После
выстрела
Дантеса
Пушкин упал
головой в
снег; то, что
секунданты
сделали
движение к
нему,
неудивительно,
а
удивительно
то, что и
Дантес не
смог
побороть в
себе этого инстинктивного
человеческого
движения.
Все
подробности
дуэли
описаны
столько раз,
что
рассказывать
о них уже
неудобно. Но,
даже сжав
рассказ в
абзац, все
равно не
можешь
отрешиться
от
сумрачного
февральского
дня,
пронизанного
морозцем, от
огромных сугробов
за
Комендантской
дачей, на
одном из
которых
сидит
спокойный и
равнодушный
Пушкин,
ожидая, пока
секунданты
протопчут
дорожку и
подадут
пистолеты.
Каждый
февраль,
словно
лунатик на
карниз, я
выхожу в этот
день 1837 года и
брожу там
незримой
тенью, в
сотый и
тысячный раз
наблюдая
тушки
шинелей на
снегу,
смоляные бакенбарды
Пушкина и
белое
треугольное
лицо Дантеса.
Пушкин
был на
удивление
спокоен в дни
перед дуэлью
и во время
дуэли.
Частично это
был вошедший
в плоть и
кровь кодекс
дуэлянта, предписывавший
холодное
светское спокойствие
за пять минут
до смерти;
частично это
были сильный
характер и
крепкие нервы
исключительно
здорового
человека.
Пушкин
был спокоен и
тогда, когда
лежал в своей
квартире на
коричневом
кожаном
диване и
умирал. Он
знал, что
умирает.
Первым его вопросом
к доктору был
вопрос о том,
смертельна
ли рана.
Доктор не
скрыл, что
смертельна.
Боли были
таковы, что
Пушкин
кричал два
часа ночью,
но потом боли
ушли, и
Пушкин
подавлял стоны,
чтобы не
разбудить
заснувшую в
соседней
комнате жену.
Осталась в
истории и словесная
путаница,
когда доктор
Даль сказал
ему: «Кончено,
кончено!»,
имея в виду
трудную для
раненого
процедуру с
натягиванием
рукавов
рубашки, а
Пушкин
сказал ему
тихо не про
рукава, а про
совсем
другое:
«Жизнь кончена».
Все
осталось в
истории и
памяти, как
будто память
- это старый
чердак со
множеством
древних,
ветхих и
хрупких
вещей. Я
никогда их не
видел, но
знаю о них
так давно,
что мне кажется,
будто я был в
этих местах и
держал эти вещи
в руках. Вот
кондитерская
Вольфа, где
Пушкин перед
дуэлью выпил
стакан
холодной
воды; вот
корзинка с
морошкой, принесенная
из лавки
купца
Герасима
Дмитриева из
Милютиных
лавок; вот
маленькая ложечка,
которую
подносила к
пересохшим
губам
Пушкина
Наталья
Николаевна,
давая ему по
ягодке и по
две, до тех
пор, пока ей
хватало сил; а
потом она со
всхлипами
упала лицом
на его лицо, и
так они
лежали
некоторое
время. И вот
старый
коричневый
диван, на
котором он умер
и на котором
навсегда
остались
пятна его
крови.
Я
ненавижу
Дантеса. Я
страстно,
жгуче жалею,
что в феврале
1837 года в Петербурге
не было друга
Пушкина,
графа Федора Толстого
Американца,
который
делал такие вещи
за пять
минут. Этот
граф с
грузным телом,
мощными
руками и
немигающим
взглядом убил
бы Дантеса
как муху и,
переступив через
его длинный
труп,
отправился
бы обедать в
ресторацию,
где с большим
аппетитом ел
бы форель с
картошкой. Но
Толстого
Американца
не было в
Петербурге, и
он не
заслонил своей
тяжелой
фигурой
маленького
Пушкина.
Все
герои этой
истории как
будто
парализованы
смертельным
ядом. Этот яд
называется:
условности
воспитания,
места, времени,
общества.
Многие люди,
от
Жуковского
до Данзаса – понимают,
что нельзя
дать убить
Пушкина, но ничего
не могут
поделать. В
вопросах
чести
вмешательство
невозможно.
Светские
условности и
человеческие
привычки
оказываются
сильнее
всего
остального. И
поэтому подполковник
Данзас молча
смотрит на
то, как убивают
Пушкина. И
Жуковский
знает, что
убивают
Пушкина, и
молча следит
издали за
убийством. И
князь
Вяземский
знает, что
убивают
Пушкина, но
что
поделаешь,
если убивают
Пушкина? Ничего
не поделаешь.
Пушкин
должен быть
убит.
Эта
сцена
кошмарна.
Пушкина
убивают, а
все мы стоим
чуть поодаль
в кружок и
наблюдаем пристальными
взглядами
очень
заинтересованных,
но
бессильных
людей. И я
думаю, а что
было бы, если
бы кто-нибудь
в тот день взял
и совершил
невозможное:
вышел из
кружка и
сорвал дуэль
наперекор
всем
понятиям чести
и правилам
поведения?
Что,
если бы
решительный
офицер
Данзас, не опасаясь
позора,
наплевав на
свою
репутацию,
вмазал бы тяжелой
тростью
Дантесу
прямо в
серединку его
узенького
лба с такой
силой, что
того непременно
увезли бы в
Голландию
лечиться? И тогда
Пушкин жил бы
до
семидесяти
восьми лет и
написал бы
еще триста
семь
стихотворений
и восемь
сказок.
Соверши
подполковник
Данзас такой
неприличный
поступок – вся
русская
история
пошла бы по
другому пути.
Тогда в
русской
истории
стало бы
привычным не
убивать
поэтов, а
спасать их.
Мартынов
тогда
нарвался бы
на чей-нибудь
ледяной
угрожающий
взгляд и
забыл бы про
Лермонтова.
Надсона
врачи
излечили бы
от туберкулеза.
К Есенину в
номер «Англетера»
вломился бы
сосед: командировочный
инженер из
Череповца, и
напоил бы
поэта
спиртом так,
что Есенин забыл
бы, что «в этой
жизни
умирать не
ново, но и жить,
конечно, не
новей».
Ленин
успел бы
телефонировать
Дзержинскому,
и небритого,
щурящегося
на свет
Гумилева наутро
вывели бы из
каземата и
сказали бы
ему: «Иди,
свободен!».
Лиля Брик
тайком
вынула бы из
пистолета
Маяковского
пули. А когда
НКВД приехало
бы
арестовывать
Мандельштама,
весь дом
вышел бы на
улицу, и
здоровые мужики
хватали бы
чекистов за
груди: «Не, мы
Осю вам не отдадим,
нам нравится,
как он поёт
про Аониды!»
Тогда
у нас была бы
другая
страна, и
другая жизнь,
и мы все
тогда были бы
другие.
LUCH 2010